Память Сердца
Фронт в Синявинских болотах. Второе рождение. Выживем, если будем вместе! Призёр международного конкурса «Русский мир – память сердца» в номинации «Солдаты Победы»
Этот материал направлен на конкурс по рекомендации главного редактора норвежского журнала «Соотечественник» Татьяны Дале, большого друга нашей семьи, прекрасного человека. При её поддержке и участии год назад в «Соотечественнике» была опубликована одна из глав военных воспоминаний моего отца – ныне здравствующего ветерана ВОВ Простякова Михаила Ивановича – об освобождении Норвегии от фашизма.
Сейчас, с благословения ветерана, предлагаем вашему вниманию другую главу воспоминаний – о боях 1941 г. на фронте в Синявинских болотах. Ранее этот материал нигде не публиковался.
Воспоминания о войне были написаны отцом ещё 1980-е годы для домашнего архива. Несколько лет назад я (сын ветерана) перевёл рукопись в электронный формат, сканировал документы.
Немного об отце: Простяков Михаил Иванович – участник Великой Отечественной войны, 1916 года рождения (ныне в возрасте 94 лет). На фронт был призван в первый день войны – 22 июня 1941 г. Участвовал в защите Ленинграда на Лужской линии обороны, затем, в 1941–1942 гг., воевал под Синявиным. В сентябре 1941 г. после тяжёлой контузии был направлен на курсы санинструкторов. Спас под Ленинградом много раненых. Как отличившийся боец в июле 1942 г. был направлен в Ленинградское военно-медицинское училище, эвакуированное в Омск. После его окончания в марте 1943 г. был распределён на Карельский фронт, где командовал медико-санитарным взводом 61-й бригады морской пехоты. В октябре 1944 г. принимал участие в освобождении Норвегии, в городе Киркенес оказал помощь многим больным и раненым норвежцам. День Победы встретил в Норвегии. В дни войны был трижды ранен, имеет боевые награды. Сейчас живёт в Ярославле, пенсионер.
По поручению отца, Простякова Михаила Ивановича, записал и отправил его сын, Простяков С. М., 1953 года рождения.
К концу лета 1941 г. обстановка под Ленинградом складывалась критическая. 26 августа 1941 г. Ставкой ВГК был отдан приказ о формировании в районе Волхова новой 54-й армии. В неё вливались остатки нашей 48-й армии, переброшенной к Ладоге после жестоких боёв на Лужской линии. В новое соединение вошла и моя 128-я дивизия. Я был зачислен рядовым в состав 741-го стрелкового полка.
С пополнением в наши ряды вливались в основном необстрелянные новобранцы. После крупных потерь под Великим Новгородом многими ротами командовали сержанты, до штатного боекомплекта недоставало большого количества орудий, пулемётов. Особенно туго было с боеприпасами – к началу боёв обеспечить нас по норме не успели.
Однако к тому времени счёт ситуации на фронте шел уже на часы – 31 августа немцы захватили станцию Мга, нацеливались на Шлиссельбург. 54-й армии, ещё не успевшей толком развернуться, поступил приказ выдвигаться на угрожаемый участок.
Но немцы нас опередили – с последствиями самыми трагическими. 8 сентября 1941 года они захватили Шлиссельбург и вышли на берег Ладоги. Кольцо 900-дневной блокады вокруг Ленинграда замкнулось. Фашисты рвались вдоль озера на восток по Путиловскому тракту, рассчитывая соединиться с финнами у реки Свирь. В таком случае Ленинграду угрожала полная изоляция от страны.
Наша дивизия спешно перебрасывалась к рыбацкой деревне Липки, находящейся на Ладоге в 12-ти километрах восточнее Шлиссельбурга. Окружающая местность носила примечательное название – Синявинские болота.
Первая попытка прорвать блокадное кольцо была предпринята уже 10 сентября 1941 г. Цель – пробить через Синявино и Мгу коридор через немецкие позиции до Ленинграда. В ротах нам зачитали приказ о наступлении. Этот бой на новом рубеже запомнился особенно.
Утром наш полк начал выдвигаться по гатям, проложенным через зыбкое болото. Сначала пытались катить с собой пушки, но скоро пришлось их оставить. Гать стала узкой, в два бревна шириной. Видимо, сапёры не успели её достроить. Вышли на лесную опушку, там тоже была топь, но продвигаться с трудом удавалось.
Внезапно немцы из леса начали миномётный обстрел, густо полетели осколки. К деревьям мы бежали как к спасению, к единственному месту, где можно укрыться. Некоторые пытались залечь за кочками – не помогало, сверху ещё хуже секло. На бегу приходилось через убитых перескакивать. До леса добрались с большими потерями.
Там уже шла суматошная пальба – немцы засели в лесной чащобе. В укрытиях у них стояли пулемёты МГ-34 с сильным боём. Пули навылет пробивали деревья, сверху летели щепки и подрезанные сучья. Ориентируясь по вспышкам, мы начали ответно бить из винтовок. Не по команде, а скорее, спасения ради, иначе всех бы уложили. Добавили гранаты, и минут через десять некоторые точки удалось подавить. До штыков не дошло – фашисты, отстреливаясь, отступили. Думаю, что это было их сильное боевое охранение, считай, засада. Если бы крупная часть, то зажали бы нас с флангов, и уже не выпустили бы ни кого.
Через лес вышли на окраину Рабочего посёлка, кажется, под №7. Но оттуда из каменных зданий – снова стена огня, к пулемётам артиллерия добавилась. Штыками не взять, да и выполнять приказ было уже некому – в полку из 900 бойцов не осталось и половины.
Упоминание в боевом донесении о том, что «128-й дивизии удалось захватить ценные штабные документы и большие трофеи» было слабым утешением. Наступление 54-й армии захлебнулось и на других направлениях.
Говорят, что фронт в Синявинских болотах был самым страшным из всех на этой войне. Мне ли спорить! Но всё-таки хочу быть осторожным в подобных оценках. Ведь были ещё и Ржев, и Харьков, и Керчь. Многое ещё было…
Но подтверждаю, что воевать осенью 1941 г. под Синявиным приходилось в условиях исключительно трудных. Везде, куда ни ступи, торфяная почва, обильно пропитанная влагой. Начинаешь её копать – и сразу по колено в мутной жиже. Для нас эта вода оборачивалась сущим проклятием. Её пытались ведрами вычерпывать из землянок и траншей. Но разве можно вычерпать всю Ладогу – влага упорно сочилась обратно! Пробовали вместо траншей делать подобия бревенчатых заборов с земляными брустверами. Это не помогало – очереди немецких пулемётов МГ прошивали их навылет с километровой дистанции.
По утрам в землянках просыпались оттого, что вода вплотную подступала к настилам, норовя пробраться за воротник. Снарядные ящики, бывшие у нас взамен табуретов, всплывали, покачиваясь вровень с лицом. Бойцы даже пробовали шутить, перекидывая через разлив махорку или спички: «Эй, на левом борту, держи боеприпасы»! В болотных испарениях шинели, обмундирование, белье постоянно были сырыми, тяжёлыми, в сапогах противно хлюпало. Когда пытались обсушиться и согреться, отсветы печурки играли в воде, как пламя погибшего корабля.
Ещё большие проблемы создавали зыбучие торфяники при наступлении. Любое движение здесь было возможно только по гатям, недоступным для нашей тяжёлой артиллерии и танков. Вдобавок над этим обширным пространством господствовала известковая гряда, занятая немцами, – знаменитые Синявинские высоты. Они возвышались всего на 15-20 метров, но отсюда противник мог легко отслеживать все перемещения. Наступающих встречали прицельным огнём многочисленные доты и вкопанные танки, сразу подключались тяжёлые баратеи фашистов.
13 сентября 1941 г. командование Ленинградским фронтом принял Жуков, тогда ещё генерал армии. Эта весть мгновенно разлетелась по солдатскому радио. В ротах о его прибытии знали, отзывались уважительно: «У, свирепый, спуску не даёт. Штабных палкой бьёт! Этот наведёт порядок»! Во всяком случае, к очередной попытке прорыва блокады готовились более основательно. Наше направление на Чёрной речке было усилено свежей 3-й гвардейской дивизией и 16-й танковой бригадой. В тылу полка разворачивалась батарея 152-х миллиметровых гаубичных орудий. К Бугровскому мысу были подтянуты корабли Ладожской флотилии.
Но и немцы не дремали. Их ответные артналёты были резкими и точными. Над нашими позициями постоянно висели двухфюзеляжные разведчики-корректировщики «Фоккевульф» FW-189, прозванные солдатами «Рама». Мы были у фашистских лётчиков как на ладони. Данные о любых передвижениях они сразу передавали по рации своей артиллерии. Зенитчики говорили, что сбить этот манёвренный самолёт почти невозможно. Жаль, но у нас до конца войны ничего подобного так и не появилось.
Новое наступление началось 21 сентября. Ночью броском со стороны Ленинграда советские войска захватили плацдарм на Невской Дубровке. Наша 54-я армия получила приказ наступать им навстречу для соединения в районе того же Синявина. Когда в роте готовились к атаке, слышали дальнюю канонаду орудий, бьющих из осаждённого Ленинграда. Но начался ответный артналёт немцев. Разрывы ложились вокруг столь плотно, что вместо команды: «В атаку!» – услышали другую: «В укрытия!». В блиндаже нас было человек одиннадцать. Помню, земля колыхалась от близких разрывов: «Перелёт. Недолёт. Снова недолёт»… Лица у всех были тревожные, в глазах вопрос: «Минует, не минует?».
Не миновало. Тяжёлый снаряд ударил в место, где накат опирается на грунт. Мощный взрыв сдвинул тонны земли в блиндаж – вперемешку с бревнами и снарядными ящиками. Мы оказались похороненными на двухметровой глубине. Всего этого я, оглушённый взрывом, видеть уже не мог. Лучше, чем у Твардовского, не скажешь:
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки –
Будто в пропасть с обрыва
И ни дна, ни покрышки…
Не задохнулся, видимо, только потому, что меня накрыло стенкой блиндажа. Благодаря этому под землёй сохранялось немного свободного пространства. Ничего этого не помню. Может только далеко, в подсознании, слабо теплилось, что жив. И жизнь пока держится на последнем рубеже. Но силы её слабеют, отступают перед холодом. А холод – это смерть… близко…
Меня спасли сапёры, пришедшие к блиндажу с целью сугубо практической – оценить степень разрушений. На передовой разбитые укрепления надлежало немедленно восстанавливать, и спрашивалось за это строго. Услышав из-под земли стоны раненых бойцов, работу решили начинать с нашего блиндажа. Вернее, с того, что от него осталось. Откапывали нас четыре часа – работу затрудняли разбитые бревна наката. Извлечь стволы удавалось, только освободив от массы земли. Добрались и до меня, вытащили из болотной жижи, пощупали пульс – жив.
Из одиннадцати в живых нас осталось четверо. Выручил меня слой пресловутого торфяника – осколки, увязнув в нём, не достали до тела. Ребят, которые на другой стороне блиндажа сидели, побило всех. Те же сапёры отправили нас в медсанбат – впереди шёл бой, оттуда возвращались грузовики боевого обеспечения. Нашлось место в кузове и для меня. Так я возвратился, как Василий Тёркин, с того света! До конца дней буду благодарить своих спасителей за второе рождение.
Очнулся я уже в 461-м медсанбате, на полу. Свет, всё вижу! Большая палатка, на дощатых настилах лежит много раненых. Я – отдельно, у входа. Сразу мелькнула тревожная мысль: «Может, отложили в сторону, как безнадёжного»? Всё тело гудело, боль везде. Состояние было, будто угодил под 20-ти тонный пресс на родном заводе «Электросталь», где до войны работал кузнецом. Но руки-ноги целы, двигаются. Нащупал на шее табличку, поднёс к глазам, разобрал надпись: «К/ц (красноармеец) Простяков. Д/з (диагноз) – перелом основания черепа». Фамилию, наверное, со смертного медальона списали – такие у всех были. С жутким предчувствием покрутил головой – но ничего, поворачивается!
Раненые позвали врача. Закон такой был: если кто-то рядом очнулся, сразу звать. Пришла женщина, младший военврач, немолодая. Увидела, что головой кручу, долго позвонки щупала. О чём-то спросила. Я видел – губы двигаются, но не слышал ни слова. Поняла, по плечу погладила, кивнула ободряюще: «Жить будешь!». Я пытался заговорить, но тоже ничего не получилось, только мычание какое-то.
Потом узнал, почему медики поставили мне безнадёжный диагноз. Не мудрено: когда доставили в санбат, из ушей и изо рта шла кровь – верный признак черепно-мозговой травмы. Но когда разобрались, уточнили – череп цел. Есть тяжелейшая, 3-й (высшей) степени контузия с повреждением барабанных перепонок. Ещё бы, взрыв был такой силы, что латунные гильзы в блиндаже сплющило.
Но я поднялся уже на третий день. Сначала приходилось опираться на что-нибудь – шатало. Поэтому больше сидел, так удобнее было. Потом наружу стал выходить. Раненых в санбат поступало очень много – днём и ночью. Начали укладывать между палатками. По угрюмым лицам бойцов было видно, что блокаду прорвать не удалось. Санитары едва справлялись, поэтому мы, ходячие, им помогали – с тяжёлых снимали обмундирование, одеяла подносили. Я попробовал даже бинтовать – жалко было тех, что долго ждали. Когда-то этому нас немного учили в ФЗУ и на армейских сборах. Санитары мою работу одобрили, кивали, что сносно получается.
Понемногу начал слышать – если кричали громко, на ухо. Говорить мог только короткими фразами, да и то с трудом. Конечно, понимали меня в первое время плохо, переспрашивали. Уезжать в тыловой госпиталь я не соглашался, просил оставить на фронте.
Дней через десять на комиссии главный врач медсанбата внимательно прочитал записи, заставил пройтись, присесть. Зачем-то спросил, кем работал до войны, какое образование. Потом, усадив поближе, огласил решение: «Боец ты пока никакой, но просьбу твою – остаться на фронте – уважим. Пойдёшь на курсы санинструкторов. Там заодно долечишься, восстановишься».
Курсы санинструкторов при 132-м отдельном медико-санитарном батальоне находились в нескольких километрах от передовой. К моему удивлению, в отличие от скороспелой «учебки» в Ногинске, здесь всё было организовано чётко и строго. Без малейших скидок на тяжёлую обстановку на фронте. Медицинская служба 54-й армии считалась одной из лучших в РККА. Возглавлял её Александр Александрович Вишневский (1906-1975), сын создателя знаменитой мази, профессор, светило в области военной хирургии. Медико-санитарную службу в своей армии он наладил безупречно. При Вишневском в санинструкторы отбирали только крепких парней с образованием, и желательно, с боевым опытом. В нашу команду большинство прибыло прямо из строя. Женщин не было ни одной. Отзывчивость полковых командиров можно было понять. За неудачную атаку ещё находились какие-то оправдания: мол, артиллеристы огневые не подавили, танкисты увязли и пр. Но вот за оставление раненых на поле боя следовало моментальное лишение звания, а случалось, и не только его! Поэтому хорошие санинструкторы были крайне востребованы в любом подразделении.
Срок обучения мне, как выпускнику ФЗУ, определили месячный. Занятия проходили по всем видам ранений: пулевым, осколочным, контузиям и ожогам. Были лекции по дезинфекции ран, обезболиванию и применению медикаментов на поле боя. Особо тщательно учили способам наложения шин, жгутов и всевозможных повязок. Практики для этого хватало с избытком – 132-й медсанбат после наступления был переполнен.
На площадке усваивали, как правильно выносить раненых с разными поражениями. Большинству трудно давалась теория. Но у меня с головой после контузии, к счастью, было всё в порядке – оценки получал только отличные. Хотя и через месяц говорил по-прежнему с трудом и слышал плоховато. К этому все относились с пониманием. Речь у меня восстановилась только к концу 1941 года, а на уши – немного глуховат по сию пору.
После окончания курсов 18 ноября 1941 года я был направлен в санитарную часть своего 741-го полка. Представился командиру – военврачу Вагирляну. Мудрый рассудительный армянин, поняв моё состояние, по-отечески напутствовал: «Не расстраивайся, и здесь навоюешься. У нас в санчасти потери, едва половина осталась. Где я возьму таких, как ты – обученных, обстрелянных». И уже твёрдо добавил: «Иди, служи».
Вопреки распространённому мнению, основная задача санинструктора заключалась вовсе не том, чтобы доставлять раненых с передовой в санбат. Для этого существовали специальные санитары-носильщики. Прежде всего, от него требовалось постоянно находиться в самом пекле, чтобы немедленно перевязывать раны во избежание большой кровопотери. Иначе сердце могло остановиться даже при лёгком ранении. Эту работу санинструктор обязан был выполнять постоянно, в любой обстановке. В затишье и под смертельным обстрелом. Передвигаться чаще всего удавалось только ползком. Хорошо, если раненый мог ползти сам или хотя бы с помощью санинструктора. Если нет, я устраивал его на шинели или волокуше, тащил в укрытие.
Случалось, конечно, что бойцы умирали прямо на руках. Особенно, если ранение пришлось в голову или в брюшную полость. Помню, сапёры принесли на плащ-палатках двух товарищей. Один из них был ранен в колено, другой тяжело – в шею и грудь. Я сделал ему перевязку, но чувствовал, что он умирает. Обе раны были смертельными. Солдат шептал: «Передайте в Кировскую область… в село…». Но не договорил. Только схватил мою руку, словно со всеми живыми хотел попрощаться. В глазах у него стояли слёзы. Так и умер. Когда бинтовал второго, тот, кривясь от боли, произнёс: «Хороший парень был. Знаю откуда – из Слободского района, в сплавной конторе на Вятке работал. Напишу».
Всего на Синявинском фронте я оказал помощь не менее чем двум сотням раненых. В тяжёлые дни приходилось выносить до 15-20 бойцов. Подтверждаю, некоторые и в бинтах просились остаться на передовой. Но дозволить такое было не в моей власти. Только доктор мог принять решение, приходилось отправлять их в санчасть.
Особенно запомнился один лейтенант – артиллерист. Со сквозным ранением в бедро он отказывался оставить батарею, санитарам пистолётом грозил. Согласился только, когда я ему сказал: «Если через два часа жгут не снимут, ноги лишишься. У тебя артерия повреждена. Давай к врачу, надо зашивать срочно».
В декабре 1941 г., поскольку я сам едва отошёл от контузии, с ранеными разговор получался немногословный: «Терпи, браток! Сейчас помогу. Дай глянуть, что у тебя, пуля или осколок»! И дальше обязательно, даже если не очень уверен: «Жить будешь! Дай, бинт наложу потуже!».
Хочу отметить воинов-сибиряков. С очередным пополнением к нам их прибыло много, с Алтая, кажется. Эти оборону держали стойко, в атаку шли смело. И даже раненые, не спешили выйти из боя. Ещё удивительная вещь – сразу после вопроса: «Кость задело?» – многие бойцы спрашивали: «Что, слышал, наступаем?». Я как мог, поддерживал разговор: «Гоним фашистов, Ростов взяли, под Москвой – полный разгром».
В декабре 41-го вести о победе под Москвой меня радовали особенно. Ведь там, в подмосковном Обухове, был родной дом. Там оставались мать, сестры Антонина и Клавдия. Душа болела за них всё время, когда слушал сообщения Информбюро: «…наши войска оставили… Юхнов… Истру… Красное Село…». А теперь в сводках снова Юхнов – наш, освобождённый!
И здесь, под Ленинградом, назревал перелом. Девятого декабря наши войска освободили Тихвин, отбросили фашистов от Волхова. Каждый день приходили сообщения об освобождении новых населённых пунктов: Оломна, Будгошь, Старые Кириши, о захваченных пленных и трофеях. К концу декабря была очищена стратегическая железная дорога Волхов – Тихвин. По ней сразу пошли эшелоны с продовольствием для осаждённого Ленинграда.
Вся Волховская группировка противника беспорядочно металась в кольце окружения. Пытаясь им помочь, 21-го декабря немцы предприняли отчаянную попытку наступать с запада на нашем направлении – по Путиловскому тракту. Фашистам удалось прорвать позиции у Гонтовой Липки, но не более. Дальше их встретили не хуже, чем они нас под Синявиным – шквалом огня. Но в 41-м делать «котлов» мы ещё не умели – не было тогда достаточного количества танков, артиллерии для отражения внезапных прорывов изнутри. Много немцев из тихвинского кольца ушло, но многие там канули. Только под Шумом враг оставил на поле боя 5 000 трупов…
Стояли тридцатиградусные морозы. Однако Новый – 1942 – год мы встречали в хорошем настроении. Над головами к Ладоге летели тройки самолётов с красными звёздами – ЯКи-1 охраняли ледовую трассу. Вокруг говорили, что скоро наступление. Верилось – попытки фашистов взять Ленинград остановлены навсегда. В конечном счёте, так и было. Как пишут историки: «Победа под Тихвином подняла моральный дух наших войск и укрепила обороноспособность защитников Ленинграда».
Предлагаем Вашему вниманию воспоминания его супруги – ныне здравствующего ветерана ВОВ Нины Павловны Простяковой (до замужества – Струниной).
В 1941 году Нина Павловна находилась в блокадном Ленинграде. Так, не ведая, Михаил Простяков защищал свою будущую жену от эсэсовцев из дивизии «Полицай», от всех рвущихся к городу фашистов. Судьба свела их только в 1946 году, после войны.
Статья отца, распечатанная с сайта, равно как и сама идея акции «Русский мир - память сердца», понравилась матери. Она попросила меня отправить и свои воспоминания: «О блокаде все-таки, вдруг кому-то интересно будет».
По просьбе матери записал и отправил сын Простяков Сергей Михайлович.
Родилась я в 1922 году в Ярославле, в семье потомственных рабочих. В 30-х годах отец руководил профсоюзом отделения железной дороги. Помню, однажды он возвратился из Москвы с какого-то съезда. Рассказывал, как с делегатами участвовал в торжественном открытии первой линии метро. Министр Каганович тогда ленту разрезал, присутствовал и Сталин. Впрочем, о последнем от отца восторженных откликов я никогда не слышала. Наверно, о многом вовсе не ведала. Умер отец внезапно – от сердечного приступа в 1935 году.
У матери нас осталось трое. Я старшая, и двое братьев – Вячеслав и Василий. Мать из последних сил стремилась дать нам образование. В 1940 году я окончила десятилетку в Ярославле. С подругами-одноклассницами Зоей Грузинцевой и Лизой Середняковой мы решили поступить в Ленинградский текстильный институт имени Кирова. Конкурс был большой – 5 человек на место. Однако с Зоей экзамены мы сдали успешно. Подруге Лизе не повезло – во время испытаний она заболела малярией и вынуждена была возвратиться в Ярославль. Потом и для Зои непосильной оказалась введенная за обучение плата. Она пыталась как-то перебиться, но, в конце концов, тоже уехала домой.
Так я проучилась год. Для неискушенной провинциалки Ленинград казался городом из сказки – дворцы, пирожные на Невском, военные корабли на Неве. Эрмитаж, музыка в Летнем саду… С учебой у меня складывалось хорошо. Все было интересно – занятия в просторных аудиториях, преподаватели, новые подруги со всех концов страны!
22 июня 1941 года, в воскресенье, я была в институте. Сдавала летнюю сессию. Помню, в коридоре начался какой-то шум, крики. Включили радио на полную мощность. Начало речи Молотова я не слышала, но скоро все стало понятно. До сих пор помню запавшую в память фразу: «Фашистская Германия совершила нападение на СССР, несмотря на миролюбивую позицию Советского Союза…».
Уже на следующий день нас мобилизовали на рытье траншей у Казанского собора. Строгий военный объяснил, что это будет укрытие от осколков на случай бомбардировки. Как же красиво, мирно было вокруг – зеленые газоны, цветы в роскошных ковровых клумбах. Жалко было все это разрушать, но пришлось. Жизнь перестраивалось на военный лад – витрины магазинов рабочие закладывали мешками с песком, а поверх заколачивали досками. В Летнем саду снимали с постаментов скульптуры. Знаменитых коней Клодта на Аничковом мосту тоже заложили мешками и обшили тесом.
Такими были первые дни войны в Ленинграде. Везде витала тревога, но паники не было никакой, чувствовался порядок. По улицам проходили колонны матросов, гремели репродукторы. Тогда впервые услышала великую песню «Священная война».
На Невском появились военные плакаты. Красная Армия изображалась на них грозной, несокрушимой силой. Начали вывешивать сводки с фронта.
По радио выступали знаменитые горожане - поэты, артисты, писатели. Вела передачи поэтесса Ольга Федоровна Берггольц.
В общежитии комендант приказал нам заклеить окна крест накрест полосками бумаги. Все наши парни и молодые преподаватели уходили добровольцами на фронт. Мы, студентки, тоже недолго оставались без дела. На 4-й или 5-й день войны нас направили на строительство оборонительных рубежей. Сначала работали возле Колпина, потом – возле города Пушкина с великолепным дворцом. Трудились тысячи людей – будто весь Ленинград выступил на защиту.
Потом нас перебросили к более отдаленным рубежам – возле станций Батецкая и Передольская. Там рыли противотанковые рвы. Масштаб этих сооружений впечатлял. Они были глубиной до трех метров и протяженностью много километров. Мимо по железной дороге к близкому уже фронту проходили составы. Открытые платформы были битком набиты бойцами. Молодые красноармейцы оживленно махали нам руками: «Привет, девчонки! Не бойтесь, защитим! Немца не пустим»! Эх, ребята, ребята…
Под станцией Передольская я первый раз попала под бомбежку. Мы спасались в противотанковом рву, наивно прикрываясь лопатами. Страшно, конечно было. Но все же хватало решимости наблюдать за воздушной битвой. Кричали «Ура»! когда немецкий бомбардировщик начинал уходить с дымным шлейфом. Плакали, когда падали наши «ястребки» - один, второй…
Нам доставляли газеты. Из них я узнала, что особенно в воздушных боях отличился мой земляк – летчик Михаил Петрович Жуков. Он был родом из Ярославля. В бою Жуков сумел протаранить немецкий «Юнкерс». Удивительно, что сейчас в Ярославле я живу на улице, названной его именем.
В середине августа 1941 г. под Передольской судьба спасла меня от смерти, а может, от жуткого плена. Под вечер вдруг началось какое-то смятение. Все без сборов стали уходить, группами потянулись к дорогам. Пронеслась страшная весть: «Немцы рядом, прорвались». Следом - новости ещё тревожнее: «Они уже в соседней деревне, последнюю дорогу отрезали. Приказ – срочно отходить». Ощущение было даже не страха, а какой-то катастрофы вселенского масштаба…
В безопасное место нас сумел вывести Карпухин, преподаватель истории партии. Он скомандовал по военному: «Девчата, за мной. Лопаты не бросать! Это наше «оружие»! Так всю ночь мы шли с лопатами через трясину по узкой тропке. Нельзя было оступиться ни вправо, ни влево – везде была топь. Через два дня скитаний вышли к пригороду Коломна. К той самой, домик в которой воспел Пушкин. Оттуда голодные, смертельно усталые, но живые добрались до общежития.
В сентябре немцы много и жестоко бомбили Ленинград. Сгорели Бадаевские продовольственные склады. Скоро норма хлеба по карточкам стала 300 граммов. Однако занятия в институте продолжались. Похолодало, отопления не было. Многие из оставшихся преподавателей, особенно пожилые, очень ослабли. Скоро они начали умирать от голода и истощения – один за другим. В середине октября занятия совсем прекратились. Но выбраться из города было уже невозможно – Ленинград находился в кольце блокады.
На улицах вечером стало очень темно – строго соблюдалась светомаскировка. Кое-где, очень редко, горели синие лампочки. Они были скорее ориентиром, чем источником света. Но паники в городе не было никакой. Все были серьезны, сосредоточены. На улицах встречались в основном взрослые – военные и гражданские. Детей почти не было заметно. Многие из них были эвакуированы в глубь страны еще в июле и августе, но многие, наверно, остались…
Так вот, на темных улицах Ленинграда был порядок. Все мы носили на лацканах пальто небольшие, светящиеся в темноте значки. Очевидно, в их состав входил фосфор. Если такой значок тускнел, его можно было зарядить днем, подержав на свету. В темноте по этим светлячкам различали встречных прохожих, и толчеи никакой не было.
К концу октября в дополнение к непрерывным бомбежкам начались обстрелы города из тяжелых орудий. Немцы били по Ленинграду в шахматном порядке. Как только кончалась бомбежка, - сразу начинался обстрел. Сначала во время тревоги мы спускались в бомбоубежище. Затем перестали, сил на это уже не хватало.
Ближе к зиме нас переместили в другое общежитие на набережной Мойки. Отопления здесь тоже не было. Душевые и бани на этажах, разумеется, замерзли. В зимние холода в нашей комнате температура опускалась до – 12 градусов, а на улице было – 40-41 градус.
Хочу объяснить, что в 40-м году, и в первые военные месяцы я жила в общежитии на набережной реки Фонтанки, дом № 164. Это было недалеко от судостроительного завода им. Жданова, в двух автобусных остановках от Кировского завода. Немцы постоянно пытались атаковать в этом направлении, фронт проходил совсем близко. Поэтому нас переселили в более безопасное место, расположенное в центре города на ул. Герцена, д. № 18. Но окна и вход огромного институтского корпуса выходили на набережную. Поэтому адрес наш был – Мойка, д. № 63. Разместились наверху на 4-м этаже.
В ноябре норма хлеба в блокадном кольце уменьшилась до 125 граммов. Такой она сохранялась до конца декабря 1941 г. Сначала мы получали еще дрожжевой суп, потом и его не стало.
При этом нас продолжали привлекать на оборонительные работы в район Средней Рогатки. Это было совсем близко от передовой, неподалеку от Пулковских высот. Там располагался военный аэродром. В мерзлой земле мы рыли траншеи и укрытия для авиационных боеприпасов. Промерзшую поверху корку приходилось пробивать ломами. Нередко аэродром обстреливали. Тогда не сколь от опасности, сколько от полного изнеможения валились в те же траншеи.
Трамваи уже не ходили, и мы каждый день пешком добирались из общежития - с улицы Герцена на Среднюю Рогатку. И обратно шли тоже пешком. Московский проспект, ведущий к аэродрому, был очень опасным местом, точно пристрелянным немцами. При обстрелах там погибало много гражданского населения. Прятаться мы и не пытались – до вечера нужно было добраться домой.
После работы все собирались в маленькой комнате площадью 18 кв. метров, где стоял титан. Топили его бумагой, старыми стульями, скамейками. В поисках спасительного тепла в помещение набивалось человек тридцать. Наливали горячий кипяток в кружки. Добавляли соли, крошили туда свои 125 блокадных граммов хлеба и медленно-медленно ели. Этот «суп» казался нам невероятно, удивительно вкусным...
Но чтобы получить следующий кусочек хлеба, нужно было простоять в очереди почти всю ночь. Магазинов в нашем районе работало мало. В ожидании вконец ослабевшие люди умирали прямо на глазах. Мы, четверо девчат, дежурили у магазина всю ночь, сменяя друг друга через каждые 2 часа. А морозы в конце декабря стояли очень сильные – до 38-40 градусов.
Для тепла делали дополнительные плащи из одеял. Сгибали одну четверть одеяла, под сгиб подсовывали шнур или пояс, накидывали на спину поверх пальто, а на груди шнур завязывали узлом.
В блокадную зиму город изменился до неузнаваемости. Весь в огромных сугробах, с разбомбленными домами. Вдоль Невского проспекта стояли занесенные снегом трамваи. И только узенькие тропочки были протоптаны пешеходами между сугробами. Люди - худые, черные, изможденные, - не шли, а брели. Тихо как тени. Падали и умирали прямо на улице. Так было повсюду. Вот остановился человек, вдруг упал и умер.
Часто можно было видеть, как везли на санках покойников, завернутых в простыни. Тащили и так, без санок – волоком. Смотришь, человек сам еде двигается, замирает через каждый десяток шагов. Но все же тащит, чтобы дать последний приют, может самому дорогому для него человеку. Им уступали дорогу на узеньких тропинках.
Может, это время было самым тяжким в истории человеческой. Но где бы мне ни приходилось бывать, я не видела ожесточения или ненависти друг к другу. Вопреки всему, люди не теряли человеческого облика.
В очереди за хлебом, такой длинной и долгой, все стояли друг за другом терпеливо. Никто не старался оттолкнуть, оттеснить другого, чтобы получить заветный кусочек жизни.
В самые лютые холода я не видела, чтобы в исторических парках рубили деревья, по крайней мере, в нашем районе. На дрова шли больше рамы и перегородки из развалин. Все время работало радио. Передавали боевые сводки Информбюро, читали стихи. Так город жил, ощущал связь со страной. Это сильно поддерживало.
На стенах домов появились листовки со стихами казахского поэта Джамбула:
Ленинградцы, дети мои,
Ленинградцы, гордость моя.
В комнате на Мойке нас жило 12 человек. Все девчата были очень хорошие, из самых разных мест – из Сибири, Белоруссии, Украины, из центральных областей. Заботились друг о друге, поддерживали в страшные дни. Понимали, что выживем, если будем все вместе. Одна девушка – белоруска из г. Жлобина потеряла хлебную карточку. А до начала нового месяца оставалось 15 дней. Мы все по маленькому кусочку отделяли ей ежедневно. Несмотря на лишения, не было среди нас уныния, упадка, сетований на жестокую судьбу. Не жаловались, не плакали, знали, что в Ленинграде всем не сладко.
Даже в самое трудное время продолжали работать для фронта. В химической лаборатории девушки с четвертого и пятого курсов заполняли бутылки зажигательной смесью. Мы им помогали, прикрепляли запалы. Преподавателей осталось совсем мало – многие умерли от голода. Умер прекрасный математик, профессор Икорников, умер преподаватель физики Сулима.
В декабре 1941 года мы очень радовались победе наших войск под Москвой. Но чувствовалось, что силы иссякают, даже у самых крепких. Буквально у всех началась дистрофия. Один из её зловещих признаков – полная апатия, безразличие к жизни. Наверно, умерли бы все, если б хлеба в конце января 1942 г. вдруг не прибавили. Норма стала 250 граммов. Кроме того, на месяц выдали по 100 г. сливочного масла, по четверти плитки шоколада. В столовой начали подкармливать горячим крупяным супом.
Но мы все уже больше лежали в одежде, накрывшись матрасами. Немного жизнь оживилась, когда в институте разместили военный госпиталь. Кто еще мог ходить, помогали в палатах. Раненые тоже недоедали, но пытались хоть чем-то делиться с нами. Некоторые просили просто посидеть рядом, поговорить: «Доброе слово, дочка, лучше микстуры лечит». Мы расспрашивали солдат и офицеров о боях под Ленинградом. Все с уверенностью говорили, что город отстоим, немец сюда не пройдет.
11 февраля 1942 года пришла неожиданная новость. Из деканата сообщили, что институт будет эвакуироваться из Ленинграда через Ладожское озеро по Дороге Жизни. На следующий день, собрав последние силы, двинулись пешком на Финляндский вокзал. С набережной Мойки путь туда был не ближний – несколько километров. Не знаю, удалось ли бы мне самой дойти, но помог молодой милиционер – почти от Петропавловки вещи донес, под руку поддерживал.
На вокзале ожидали долго. Видимо, я потеряла слишком много сил и начала впадать в забытье. Наконец, объявили команду садиться в узкоколейные вагончики. До точки отправления на берегу Ладоги - станции Борисова Грива, - ехали часа два. Там уже ждали большие открытые грузовики ЗИС. Посадкой управляла специальная комендатура: «Вторая группа – вперед! По двадцать человек в машину»! Мы набились в кузов, тесно прижались друг к другу. От ледяного ветра укрылись сверху брезентовым пологом.
Дорога Жизни представляла собой наезженную по льду колею, местами стояли палатки с синими фонарями. В начале ледовой трассы было очень опасное место, которое немцы постоянно обстреливали. Мы тоже попали под сильный налет. Буквально перед нами ушел под воду автобус с учениками ремесленного училища.
Наконец, приехали в поселок Кобона на другом берегу Ладоги. Там в маленьком станционном здании стояла жарко натопленная печка «голландка». Мы все бросились к ней, чтобы согреться, со всех сторон её обняли. Ведь уже много месяцев живого тепла не ведали. Там же на станции получили горячую пищу.
Из Кобоны в больших товарных вагонах начался путь в тыл, в глубину страны. По предписанию наш институт эвакуировался в город Ташкент. На каждой станции были организованы продовольственные пункты с горячим питанием. По эваколисту получали еще сухари и концентраты. Несмотря на это, силы у многих были полностью исчерпаны, люди умирали прямо в вагонах. На всех стоянках выносили мертвых, хоронили в братских могилах у дорожного полотна.
От Кобоны до Ярославля ехали 8 суток. На станцию Всполье поезд пришел рано утром. Совсем рядом была мать, родной дом. К тому времени я ослабла до такой степени, что чувствовала - до Ташкента живой не доеду. Кратко попрощалась с девчатами, сказала, что пошла домой. На вокзале села на трамвай, доехала до остановки «Школа № 43». Это в трех кварталах от нашего дома на улице Вольная, 13. Но была уже такая слабая, что самостоятельно ориентироваться не могла. Несколько раз переспрашивала прохожих, брела вперед и снова переспрашивала. Сколько шла, не помню, но добралась. На счастье мать оказалась дома. Встретила, даже расспрашивать не стала. Сразу воды согрела, стала отмывать в корыте. Потом остригла наголо.
На следующий день из районной поликлиники пришел врач. Лечение назначил, строго указал, как нужно питаться. Выписал лекарства, витамины. Так я осталась жива.
После выздоровления поступила ученицей на обувную фабрику «Североход». Там для фронта солдатские сапоги делали, палатки шили. Проработала год, но хотелось дальше учиться.
После Ленинграда твердо решила стать врачом. В августе 1943 года я сдала экзамены в Ярославскую зубоврачебную школу. А в июле 1946 года окончила её с отличием. По распределению попала в армию, в госпиталь Карельского военного округа, расположенный в г. Кеми.
Там встретила будущего мужа Михаила, боевого офицера, фельдшера. Расписались мы в маленьком деревянном загсе г. Кеми в 1947 году. С тех пор неразлучны - уже 63 года.
Сегодня молю Бога, чтобы ни детям моим, ни внукам, вообще никому не довелось изведать того, что на нашу долю выпало.